Главная > Болезни ног > строфантин в малом театре что это такое

строфантин в малом театре что это такое

Малый театр возобновил спектакль «Царь Борис» к 200-летию Алексея Толстого

МОСКВА, 10 окт — РИА Новости. Малый театр к 200-летнему юбилею Алексея Константиновича Толстого возобновил спектакль «Царь Борис» по одноименной трагедии драматурга. Премьера состоится 10 октября с новым актерским составом. В заглавной роли царя Бориса дебютирует на прославленной сцене народный артист России Валерий Афанасьев, об этом сообщили в пресс-службе театра.

«Когда-то на нашей сцене шла вся драматическая трилогия Толстого: «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис». Очень хочется восстановить все три постановки, но пока получилось только последнюю из них…», — сказал накануне премьеры художественный руководитель театра народный артист СССР Юрий Соломин.

Нынешний возобновленный спектакль — третье в истории Малого театра обращение к этой пьесе Толстого. Впервые «Царь Борис» увидел свет рампы на этой сцене в 1899 году со знаменитым Александром Южиным в заглавной роли. Далее была постановка режиссера Владимира Бейлиса 1993 года. Тогда в спектакле в роли Царя Бориса выступали Виктор Коршунов и Василий Бочкарев.

В нынешней — играет Валерий Афанасьев. Известный актер театра и кино принят в труппу Малого театра в 2017 году и «Царь Борис» станет первой работой актера на легендарной сцене.

Всего в спектакле занято более 30 артистов, в числе которых Людмила Полякова, Татьяна Лебедева, Ирина Леонова, Владимир Дубровский.

Нынешняя премьера — это возобновление постановки Владимира Бейлиса. Неизменной составляющей спектакля «Царь Борис» являются декорации выдающегося театрального художника Иосифа Сумбаташвили и музыка великого композитора Георгия Свиридова.

Версия 5.1.11 beta. Чтобы связаться с редакцией или сообщить обо всех замеченных ошибках, воспользуйтесь формой обратной связи.

© 2018 МИА «Россия сегодня»

Сетевое издание РИА Новости зарегистрировано в Федеральной службе по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор) 08 апреля 2014 года. Свидетельство о регистрации Эл № ФС77-57640

Учредитель: Федеральное государственное унитарное предприятие «Международное информационное агентство «Россия сегодня» (МИА «Россия сегодня»).

Главный редактор: Анисимов А.С.

Адрес электронной почты Редакции: internet-group@rian.ru

Телефон Редакции: 7 (495) 645-6601

Настоящий ресурс содержит материалы 18+

Регистрация пользователя в сервисе РИА Клуб на сайте Ria.Ru и авторизация на других сайтах медиагруппы МИА «Россия сегодня» при помощи аккаунта или аккаунтов пользователя в социальных сетях обозначает согласие с данными правилами.

Пользователь обязуется своими действиями не нарушать действующее законодательство Российской Федерации.

Пользователь обязуется высказываться уважительно по отношению к другим участникам дискуссии, читателям и лицам, фигурирующим в материалах.

Публикуются комментарии только на тех языках, на которых представлено основное содержание материала, под которым пользователь размещает комментарий.

На сайтах медиагруппы МИА «Россия сегодня» может осуществляться редактирование комментариев, в том числе и предварительное. Это означает, что модератор проверяет соответствие комментариев данным правилам после того, как комментарий был опубликован автором и стал доступен другим пользователям, а также до того, как комментарий стал доступен другим пользователям.

Комментарий пользователя будет удален, если он:

  • не соответствует тематике страницы;
  • пропагандирует ненависть, дискриминацию по расовому, этническому, половому, религиозному, социальному признакам, ущемляет права меньшинств;
  • нарушает права несовершеннолетних, причиняет им вред в любой форме;
  • содержит идеи экстремистского и террористического характера, призывает к насильственному изменению конституционного строя Российской Федерации;
  • содержит оскорбления, угрозы в адрес других пользователей, конкретных лиц или организаций, порочит честь и достоинство или подрывает их деловую репутацию;
  • содержит оскорбления или сообщения, выражающие неуважение в адрес МИА «Россия сегодня» или сотрудников агентства;
  • нарушает неприкосновенность частной жизни, распространяет персональные данные третьих лиц без их согласия, раскрывает тайну переписки;
  • содержит ссылки на сцены насилия, жестокого обращения с животными;
  • содержит информацию о способах суицида, подстрекает к самоубийству;
  • преследует коммерческие цели, содержит ненадлежащую рекламу, незаконную политическую рекламу или ссылки на другие сетевые ресурсы, содержащие такую информацию;
  • имеет непристойное содержание, содержит нецензурную лексику и её производные, а также намёки на употребление лексических единиц, подпадающих под это определение;
  • содержит спам, рекламирует распространение спама, сервисы массовой рассылки сообщений и ресурсы для заработка в интернете;
  • рекламирует употребление наркотических/психотропных препаратов, содержит информацию об их изготовлении и употреблении;
  • содержит ссылки на вирусы и вредоносное программное обеспечение;
  • является частью акции, при которой поступает большое количество комментариев с идентичным или схожим содержанием («флешмоб»);
  • автор злоупотребляет написанием большого количества малосодержательных сообщений, или смысл текста трудно либо невозможно уловить («флуд»);
  • автор нарушает сетевой этикет, проявляя формы агрессивного, издевательского и оскорбительного поведения («троллинг»);
  • автор проявляет неуважение к русскому языку, текст написан по-русски с использованием латиницы, целиком или преимущественно набран заглавными буквами или не разбит на предложения.

Пожалуйста, пишите грамотно — комментарии, в которых проявляется пренебрежение правилами и нормами русского языка, могут блокироваться вне зависимости от содержания.

Администрация имеет право без предупреждения заблокировать пользователю доступ к странице в случае систематического нарушения или однократного грубого нарушения участником правил комментирования.

Пользователь может инициировать восстановление своего доступа, написав письмо на адрес электронной почты moderator@rian.ru

В письме должны быть указаны:

  • Тема – восстановление доступа
  • Логин пользователя
  • Объяснения причин действий, которые были нарушением вышеперечисленных правил и повлекли за собой блокировку.

Если модераторы сочтут возможным восстановление доступа, то это будет сделано.

В случае повторного нарушения правил и повторной блокировки доступ пользователю не может быть восстановлен, блокировка в таком случае является полной.

Источник: ria.ru

Статья впервые опубликована в альманахе «Прометей», 1966, и добавлена в последующие переиздания «Памяти сердца».

На сайте текст статьи публикуется по 4-ому изд. «Память сердца», 1977, а предисловие и часть сносок добавлены из альманаха.

В октябре 1962 года вышла в свет книга воспоминаний жены А. В. Луначарского Н. А. Луначарской–Розенель «Память сердца». Наталия Александровна не увидела своей книги — она умерла 22 сентября 1962 года. Не осуществила она и интереснейшие литературные замыслы: рассказать о многолетней дружбе Анатолия Васильевича Луначарского с Алексеем Максимовичем Горьким, Ромен Ролланом, Анри Барбюсом и другими. Ниже мы публикуем не вошедшую в книгу «Память сердца» главу, которая рассказывает о последнем годе жизни Анатолия Васильевича Луначарского. Главу подготовила к печати И. А. Луначарская.

С 1929 года свои статьи на международные темы, в частности о Женевской конференции по разоружению в 1931–1933 годах, 1 Луначарский подписывал псевдонимом А. Д. Тур. Я не понимала, почему он выбрал этот странный псевдоним, а Анатолий Васильевич объяснил мне:

— «А. Д. Тур» — Avant dernier tour, 2 то есть предпоследний период жизни.

Эта расшифровка псевдонима приоткрыла для меня на мгновение душевное состояние Анатолия Васильевича: очевидно, он сознавал, что жить ему осталось очень недолго. Обычно, когда речь заходила о его здоровье, он был оптимистичен и бодр, радовался малейшему хорошему симптому, не фиксировал внимания на плохих… И вдруг — «Avant dernier tour»! Я постаралась поскорее переменить тему разговора, отвлечь его внимание.

Только изредка, моментами прорывалось у него предчувствие близкого конца. Припоминаю один случай… В июле 1933 года, когда мы садились в вагон, уезжая в нашу последнюю поездку за границу, один провожавший нас драматург передал мне свою пьесу и настойчиво просил сегодня же в поезде прочитать ее вслух Анатолию Васильевичу. Рукопись была снабжена очень лестным отзывом писателя с мировым именем, отпечатана на роскошной бумаге и изящно переплетена.

Когда поезд отошел и мы устремились в купе, Анатолий Васильевич сам напомнил мне о пьесе и, видимо предвкушая удовольствие, приготовился слушать. Через десять минут я заметила, что он тяготится чтением. Через полчаса он прервал меня:

— Не надо. Я устал.

Автор умолял меня написать ему с дороги, какое впечатление произвела его пьеса, я обещала.

— Ну ладно. Отложим чтение до завтра. Ведь по первому акту трудно судить о пьесе.

Анатолий Васильевич ответил с не свойственной ему жестокостью:

— Нет, я ее вообще не буду читать. Мне осталось недолго жить, время мне дорого, и я не хочу его тратить на чтение пустых и халтурных вещей.

И снова от этих слов меня охватила леденящая тоска и тревога, а Анатолий Васильевич, заметив это, начал шутить, строить планы будущего, и мне казалось, что только мимолетное облачко омрачило эту солнечную натуру.

Теперь, спустя много лет, видишь все по–иному, и, когда я оглядываюсь на последние месяцы жизни Анатолия Васильевича, я повторяю вслед за ним: «Avant dernier tour». Вот об этом, предпоследнем этапе его жизни я хочу кратко рассказать тем, кто его знал и любил, а также и нашей молодежи, читающей его книги.

Вся жизнь Анатолия Васильевича проходила на людях; он отнюдь не был кабинетным человеком.

«Я — мужчина публичный», — повторял он слова Пушкина.

Но именно этот, предпоследний период своей жизни он прожил за границей, встречаясь с очень ограниченным кругом людей, и, кроме меня, строго говоря, не существует свидетелей этого куска его биографии. К сожалению, я не вела записей, я не помню дат, помню только последовательность событий.

В ноябре 1932 года профессор Крюкманн в Берлине произвел Луначарскому экстирпацию глаза. У Анатолия Васильевича на почве гипертонии сделалась вторичная глаукома, которая причиняла ему нечеловеческие страдания. Решиться на такую операцию было трудно. Каюсь, что Анатолий Васильевич медлил отчасти по моей вине: я все надеялась, что глаз удастся спасти. В этой надежде меня поддерживал известный московский профессор Михаил Осипович Авербах, с которым я все время переписывалась. В сентябре 1932 года Авербах специально приезжал к Анатолию Васильевичу в Кенигсштейним–Таунус, в Германию, где он тогда лечился.

Профессор Крюкманн, лучший в то время окулист в Европе, считал, что экстирпация неизбежна, и Луначарский принял решение оперироваться вопреки настойчивым уговорам Авербаха применить способы консервативного лечения.

Операция прошла хорошо. Крюкманн внушал Анатолию Васильевичу большое доверие и уважение. Это был крепкий, с резким голосом и манерами старик, чудаковатый ученый с добрым, отзывчивым сердцем и сильной волей. Анатолий Васильевич как–то сразу поверил в него.

На седьмой день после операции Анатолий Васильевич с забинтованной головой, в сопровождении медицинской сестры, отправился в концерт слушать из закрытой ложи музыку Моцарта. Крюкманн настоял на этом и почему–то советовал не брать меня с собой.

— Я отпускаю вас на два часа из клиники, чтобы вы могли принять музыкальную ванну для души. А когда я сниму повязку и у вас будет искусственный глаз, тогда будете ходить на концерты с супругой.

Анатолий Васильевич буквально последовал этому совету.

Я стояла в подъезде филармонии и видела, как Луначарский прошел со своей медицинской сестрой, огромной седой немкой с розовыми, гладкими щеками. Я не окликнула его и весь концерт просидела одна в партере, неотрывно глядя на ложу, где за опущенным бархатным занавесом с забинтованной головой сидел Луначарский. Он не ждал меня и очень обрадовался, когда мы встретились у входа, и я отвезла его и сестру в клинику.

— Какая умница этот профессор! Мне нужен был именно Моцарт. Ты знаешь, профессор так верит в воздействие музыки, что в университетской глазной клинике, которую он возглавляет, он на свои деньги покупает билеты на симфонические концерты для неимущих пациентов.

Из глазной больницы Анатолий Васильевич вышел с хорошим, бодрым самочувствием: он избавился от страшных физических страданий, которые причиняла ему глаукома. В смысле зрения для него ничто не изменилось: за полгода болезни он привык обходиться одним глазом. На его внешности экстирпация глаза почти не отразилась: он носил очки в роговой оправе, и искусственный глаз был совсем незаметен.

— Какое это имеет значение? Ведь вы не кинозвезда! — своим обычным ворчливым тоном говорил ему профессор; и Анатолий Васильевич часто повторял эту фразу.

Профессор Бергман, знаменитый немецкий кардиолог, считал, что и общее самочувствие Анатолия Васильевича должно улучшиться после операции. Мы переехали в уютный маленький отель «Вилла Мажестик» в западной части Берлина, где было очень тихо, очень спокойно. Анатолий Васильевич продолжал интенсивно лечиться у профессоров Бергмана и Крюкманна, но по свойству своей натуры не мог не работать. Он с утра уезжал в Публичную библиотеку, где подбирал материалы для своей будущей книги о Бэконе; он задумал книгу «Смех как оружие классовой борьбы» и с увлечением знакомился с политической сатирой XIX и начала нашего века.

Но особенно большое значение в этом периоде жизни Луначарского приобрела музыка. Музыку он всегда любил и был благодарным и тонким слушателем, но в этот период музыка заняла главное место в мире его эстетических переживаний. В этом смысле берлинский музыкальный сезон давал ему очень много: мы слушали концерты Фуртвенглера и Бруно Вальтера, Клемперера и Оскара Фрида, слушали скрипачей Губермана и Крейслера.

Берлин в это время жил тревожной и напряженной жизнью: по улицам маршировали штурмовики; то там то здесь, главным образом на окраинах города, возникали настоящие уличные бои. По воскресеньям (характерно для немецких рабочих) происходили стычки между коммунистами и нацистами, с убитыми и тяжелоранеными. Во главе правительства был генерал Шлейхер; но все понимали, что это ненадолго: нацисты наглели все больше и больше.

Быть может, в противовес надвигающемуся мраку у немецкой интеллигенции ощущалась тяга к социально значимым произведениям искусства. Театры ставили пьесы прогрессивных авторов, и на спектаклях «Бог, император и мужик» Ю. Гая, «Газетные заметки» Эльвиры Кальковской, «Сказки Венского леса» Унгера и других нацисты устраивали настоящие скандалы и свалки, которые служили благовидным предлогом для запрещения этих спектаклей. Полиция занималась обычным в такой обстановке попустительством.

Немецкая передовая интеллигенция тянулась к Луначарскому, и, несмотря на пошатнувшееся здоровье, он встречался с прогрессивными писателями и деятелями искусства, в их числе с Бертольтом Брехтом, Александром Моисеи, Эрнстом Толлером, В. Газенклевером, Э. Кальковской, Вилли Мюнценбергом, Г. Гауптманом, М. Вассерманом, А. Голитчером и другими.

Четырнадцатого января мы вернулись в Москву.

После полутора–двух недель, проведенных в Москве с семьей и близкими, Анатолий Васильевич по требованию врачей поселился в доме отдыха Волынском под Москвой. Он приступил к работе в Ученом комитете при ЦИК СССР, он был директором Института литературы и языка Комакадемии и Института русской литературы Академии наук, был редактором ряда изданий, но после работы не оставался в Москве и прямо уезжал на дачу. Когда у меня не было спектаклей, я оставалась с ним в Волынском; все время с Анатолием Васильевичем находился в Волынском Игорь Александрович Сац, мой брат, его литературный секретарь. Луначарский продолжал работать в Волынском, к нему приезжали стенографистка, сотрудники институтов, редакторы.

Больше всего мы, близкие люди, оберегали Анатолия Васильевича от публичных выступлений; о том, что при его состоянии здоровья это крайне опасно, нас настойчиво предупреждали врачи, и наши и немецкие. Для Анатолия Васильевича это было большим лишением. Непосредственное общение с аудиторией, живая речь, шутка, порой импровизация — это была, пожалуй, настоящая потребность его яркой, активной натуры, его стихия.

Запомнился такой случай: после репетиции в Малом театре я приехала в Волынское и застала у Анатолия Васильевича поэта Василия Каменского. Он собирался праздновать свой юбилей в Большом зале консерватории, и Анатолий Васильевич дал ему слово выступить на этом вечере. Как я ни любила Васю Каменского, но тут энергично запротестовала; мне пришлось прибегнуть к авторитету Сан–упра Кремля. Тогда Каменский придумал следующий выход: Луначарский произнес свою речь по радио, находясь в своей комнате в Волынском, и это выступление транслировалось в Большой зал консерватории. В это время это была техническая новинка, которая произвела сильное впечатление на слушателей. Я сама участвовала в юбилейном вечере Каменского, но могла приехать только перед концом концерта, после спектакля в Малом театре; мое выступление было предпоследним номером программы. Речи Анатолия Васильевича я не слышала, но по общим отзывам все прошло очень хорошо технически и блестяще по содержанию. 3

Но на другом юбилее — А. С. Серафимовича в Комакадемии — мне не удалось удержать Анатолия Васильевича от участия в публичном чествовании. Он обещал мне, что в качестве председателя юбилейной комиссии только откроет вечер. Но аудитория Комакадемии, зная о тяжелой болезни Луначарского и впервые столкнувшаяся с ним после операции, встретила его какими–то неистовыми овациями. Все, как один человек, стоя без конца аплодировали ему. И Анатолий Васильевич не удержался: вместо обещанных им «нескольких слов» он произнес одну из самых вдохновенных своих речей. Каждая мысль его вызывала восторженную реакцию публики. Когда он кончил, все, снова стоя, благодарили его долгими рукоплесканиями. Юбиляр был как–то отодвинут на второй план. Я с некоторой тревогой посматривала на Серафимовича. Но Александр Серафимович сам яростно хлопал, и у него на глазах были слезы — так глубоко и метко Анатолий Васильевич характеризовал его талант и его место в русской литературе. 4

В антракте Анатолий Васильевич, виновато улыбаясь (ведь он не сдержал слова!), подошел ко мне — он ожидал упреков, но я только тихонько пожала ему руку.

«Лебединой песней» Анатолия Васильевича было выступление в той же Комакадемии на тему о социалистическом реализме.

Накануне и утром ему было очень плохо — был сердечный припадок, сильно повысилось давление, его должны были в двенадцать дня перевезти в Кремлевскую больницу. Но он категорически заявил, что должен быть во что бы то ни стало на собрании в Комакадемии. К двенадцати часам приехали врачи, которые пытались отговорить его от выступления. Он обещал семье и врачам ограничиться несколькими словами и прямо из Комакадемии поехать в больницу.

Эту речь о социалистическом реализме многие помнят — она была глубока, значительна, ярка и темпераментна. Трудно поверить, что такую речь произнес человек в момент обострения сердечной болезни.

Это было последнее публичное выступление Луначарского. 5

Не заезжая домой, прямо из Комакадемии, Анатолий Васильевич отправился в больницу. Между прочим, Анатолий Васильевич не выносил больниц. Характерно, что он всегда оговаривался и вместо «палата» или «комната» говорил «камера».

Он недолго оставался в больнице, его отпустили на волю, но при условии, что он будет жить не в Москве, а в Доме отдыха «Морозовка» (в Волынском начали ремонт). Морозовка была значительно дальше от Москвы, чем Волынское, по природа там была гораздо красивее и дом был уютнее и комфортабельнее.

В Морозовке особенно проявилась та взволнованная любовь к природе, которая отличала последний период жизни Анатолия Васильевича. Он всегда тонко чувствовал красоту природы, живой жизни, но его личная судьба сложилась так, что с восемнадцати лет он главным образом соприкасается с природой яркой, живописной, эффектной — природой юга Франции, Швейцарии, Италии. Он восхищался грузинской природой; наши поездки на Кавказ были для него каким–то сплошным праздником. Но мне кажется, что русскую природу с ее «усталой нежностью» и мягкими полутонами он особенно почувствовал в эти последние годы.

Он останавливался перед вековым дубом или раскидистой старой липой и любовно рассматривал все — кору, ветки, молодые побеги. Сидя на скамье в парке, подолгу смотрел, как из–под прелых листьев пробивается молодая травка. Его занимали белки с их острыми, любопытными мордочками и бусинами глаз. У Анатолия Васильевича в Морозовке даже завелась белка–любимица, почти ручная, которой он приносил орехи. Один из отдыхающих ни с того ни с сего пристрелил эту белку и в качестве трофея принес в столовую похвастать. Анатолию Васильевичу этот человек стал отвратителен; при его появлении Анатолий Васильевич уходил из комнаты.

В Морозовке Луначарский подолгу бывал на воздухе, гулял в парке, в лесу, и в то же время он очень интенсивно работал.

Я проводила в Морозовке все свободные от театра дни; постоянно жил с нами мой брат Игорь Александрович; когда начались школьные каникулы, Анатолий Васильевич взял к себе дочь Ирину. Он охотно беседовал с нею и ее подругой Галей, дочерью В. В. Куйбышева.

Анатолия Васильевича мучили частые кровотечения из носу, начавшиеся застойные явления в легких, но, несмотря на это, общее его настроение было неплохим.

Однажды в Морозовку к Луначарскому приехали товарищи, что–то вроде делегации, и заговорили о том, что Анатолий Васильевич делает непростительную ошибку, не лечась у доктора К. 6 Они возмущались консерватизмом Санупра Кремля, объясняя отрицательное отношение к этому врачу и его методам лечения простой боязнью конкуренции со стороны наших официальных медицинских светил. Говорили эти товарищи убедительно и веско. Оказалось, что они все были его пациентами и он при встречах повторял им:

— Я мог бы спасти Луначарского, но меня к нему не допускают.

Вскоре состоялось свидание Луначарского с доктором, который в моем присутствии сказал ему:

— Врачи утверждают, будто бы склероз — процесс необратимый. Это вздор! Через четыре месяца, к августу, у вас не останется и следа склероза сосудов.

У меня, как говорится, «не лежала душа» к этому новоявленному чудотворцу; но Литвинов, Красиков, Гусев настойчиво советовали лечиться у него, так как он якобы значительно им помог. Что было делать. Этот по крайней мере обнадеживал, в то время как кремлевские врачи считали, что максимум успеха, к которому они стремились, — не дать прогрессировать болезни…

Сначала Анатолию Васильевичу стало несколько лучше, потом его состояние резко ухудшилось.

Это было невероятно тяжелым разочарованием для больного и для нас, его близких. Мы пытались объяснить это ухудшение тем, что для уколов ему приходилось ездить в Москву, дорога его утомляла, что сами по себе эти уколы были очень болезненны. Однако вскоре, выяснилось, что дело обстояло гораздо плачевнее: К. явно хитрил и уклонялся от диагноза. Когда у Анатолия Васильевича начались мучительные приступы кашля, связанные с сердечной недостаточностью, К. договорился до того, что это… коклюш!

Однажды Анатолий Васильевич сказал, что уличил его в обмане: он заметил, что тот вместо своих таинственных лекарств делает ему уколы камфары. Пойманный с поличным, этот врач сознался, что последние дни отказался от своих разрекламированных инъекций и тайком делал уколы больших доз камфары.

Я немедленно сообщила это лечащим врачам Анатолия Васильевича из Кремлевской больницы. Решено было созвать расширенный консилиум. Анатолий Васильевич, как всегда корректный и внимательный к людям, настоял на приглашении вместе с другими и доктора К.

У нас собрались виднейшие московские кардиологи и терапевты во главе с начальником и главным врачом Санупра; но К. на консилиум не явился. Он телефонировал мне, что его срочно вызвали за город к В. Р. Менжинскому. Когда я передала это собравшимся профессорам, всех охватило чувство возмущения; это была наглая ложь — консилиум у Луначарского был назначен на двенадцать часов дня, а к Менжинскому К. вызывали к девяти часам вечера!

Консилиум отметил резкое ухудшение в здоровье Анатолия Васильевича, и его в тот же день снова перевели в Кремлевскую больницу. Было решено, что, как только его самочувствие позволит, он должен ехать во Францию, где лечат сердце какими–то новыми препаратами.

Шестнадцатого июля 1933 года Луначарский по настоянию врачей выехал со мной в Париж. Его сопровождал доктор К. Ф. Михайлов, который должен был его передать французским врачам и информировать Санитарное управление Кремля.

Дорога была трудная. В вагоне было душно и пыльно. В Берлине пришлось провести около двух суток, так как для сопровождающего врача, не имевшего дипломатического паспорта, потребовалась транзитная бельгийская виза.

После полугода гитлеровского режима Берлин производил тяжелое впечатление; жизнь в столице Германии замерла; хорошо знакомый город, где еще недавно культурная жизнь била ключом, стал чуждым и антипатичным. Анатолий Васильевич, проехав с Силезского вокзала в наше полпредство, больше не выходил в город: дорога утомила его и «мерзость запустения» Берлина раздражала. Кроме того, полпред не советовал «разгуливать» по нацистскому Берлину: могли быть эксцессы.

После Берлина в Париже намного легче дышалось, если не в буквальном, то в переносном смысле. Договорились со знаменитым парижским кардиологом, профессором Данзело, о приеме.

Перед встречей с профессором мы долго катались по улицам, и Анатолий Васильевич как–то особенно наслаждался своим любимым Парижем. Наш спутник, доктор Михайлов, никогда раньше не бывал за границей, и Анатолий Васильевич с увлечением показывал ему площади, статуи, парки. Наконец мы приехали на фешенебельную, спокойную, всю в зелени авеню Ош, близко от парка Монсо, и поднялись в кокетливую, нарядную квартиру профессора Данзело. Навстречу нам быстрой походкой выщел молодой человек, на редкость элегантный. Я решила, что это какой–то юный ассистент профессора, а сам знаменитый профессор «для пущей важности» выйдет не сразу. Поздоровались… и оказалось, что это и есть сам профессор Данзело и что этот «юноша» моложе Анатолия Васильевича всего на три–четыре года. С невольной горечью я подумала, что он так моложав, потому что не испытал ни царских тюрем, ни нечеловеческой нагрузки первых лет революции.

После осмотра решено было, что Анатолий Васильевич будет вместе со мною жить в санатории, принадлежащем профессору Данзело, известному хирургу Суппо и какому–то третьему врачу, на улице Лиотэ в Пасси и пройдет там курс лечения по новому методу Данзело. Лечение заключалось во внутривенных вливаниях нового препарата «Уобоин» и всевозможных подсобных лекарств.

Через три дня Анатолий Васильевич переехал в клинический санаторий; мы заняли две смежные комнаты, светлые, комфортабельные, обставленные в новом стиле. Но подъем, вызванный «встречей с Парижем», прошел, и самочувствие Анатолия Васильевича было неважное. Этот санаторий имел очень существенный недостаток: полное отсутствие зелени, сада, даже двора. Это был благоустроенный каменный мешок; летом, в жару, когда от зноя таял асфальт, это было невыносимо.

Кроме кашля, Анатолия Васильевича изводила бессонница. Обычные снотворные не достигали цели, и профессор попробовал сделать укол понтапона, но эффект от этого укола был самый неприятный.

Это лекарство вызвало у Анатолия Васильевича состояние мучительного бреда: он вскрикивал во сне, громко стонал и очень нервно произносил речь, почему–то по–итальянски. Сидя у его постели, я провела тревожную ночь; только под утро он заснул. Данзело сказал, что впервые за свою практику он встречает случай такой абсолютной идиосинкразии.

Постепенно вливания «Уобоина» стали благоприятно действовать, сердце все лучше и лучше справлялось со своей работой, почти прекратился кашель. Данзело сказал, что он очень доволен результатами; после шести недель лечения в санатории профессор заявил, что курс закончен, и посоветовал поехать на курорт. Он предупредил, что через год–полтора, возможно, придется снова повторить это лечение. Он рекомендовал Луначарскому поехать в Эвиан ле Бэн (Evian les Bains), считая, что жизнь на берегу озера успокаивающе действует на нервы. Он дал нам письмо к врачу в Эвиане, с которым был в постоянном контакте, и, кроме того, написал этому врачу другое письмо, которое отправил по почте: очевидно, в нем он писал более подробно и откровенно.

По совету Данзело в Эвиане мы остановились высоко над городом, в отеле «Рояль», куда можно было подняться на фуникулере или в автомобиле, делая бесконечные зигзаги по склону горы. Отель «Рояль» был окружен огромным парком, переходившим в опушку леса; перед отелем цвели великолепные розы и магнолии, а вверху по склону поднимались сосны и буки, за ними предальпийские луга, тонувшие в облаках. Самое очаровательное в «Рояле» была поразительно красивая, большая эспланада, на которую выходила огромная веранда отеля. Перед нами открывалось все Женевское озеро; в ясные дни видны были Лозанна–Уши, Монтре, Террите, Веве. Подолгу живя в Женеве, мы были избалованы видом Альп и Монблана; из Эвиана видна была цепь Юры, далеко не такая живописная, но зато во время ужина на веранде мы видели швейцарский берег Женевского озера, гирлянды огней, мерцающие сквозь вечернюю дымку.

Однако вскоре перед нами открылась оборотная сторона медали: «Рояль» оправдывал свое название 7 в нем при нас жили пять коронованных особ, в том числе дон Карлос, сын короля Альфонса XIII, отрекшийся от испанского престолонаследия из–за женитьбы на молодой хорошенькой кубинке. Несмотря на отречение, он был окружен свитой из молодых испанских аристократов, изгнанных из Мадрида после революции. Кроме него, в отеле жили наследница голландского престола (нынешняя королева) и кто–то из скандинавских королей.

К обеду нужно было являться во фраке — смокинг считался большой вольностью. Обедать у себя в номере в эти дивные летние вечера было очень досадно, и, несмотря на мои уговоры, Анатолий Васильевич настаивал на выходе к табльдоту.

Вскоре он и сам убедился, что ежевечерне надевать крахмальные пластроны с запонками при его состоянии здоровья слишком обременительная штука. Надевая воротничок или завязывая белую «бабочку», Анатолий Васильевич вовсю ругал буржуазию за бездарный и сложный костюм.

Мы решили бежать из «Рояля». Это было не так просто: был самый разгар короткого эвианского сезона, все гостиницы были переполнены. Но через несколько дней хождения по разным гостиницам мои поиски все же увенчались успехом: я нашла комнаты в отеле «Амбассадор» на самом берегу озера, с небольшим, но уютным и тенистым садом. Анатолию Васильевичу там понравилось, и мы в тот же день переехали в этот более скромный отель, где можно было выходить к обеду даже в пиджаке.

Целые дни мы проводили на воздухе, главным образом на пляже, по вечерам слушали хорошую музыку в казино. Между прочим, там были концерты Корто и Тибо, знаменитой английской пианистки, фамилии которой не помню, были также гастроли известного Саша Гитри.

Эвианский врач оказался более консервативным, чем его парижский коллега профессор Данзело: он больше настаивал на отдыхе, чем на лечении и лекарствах. Анатолий Васильевич пил местную минеральную воду, принимал дигиталис и строфантин, который он величал «Строфантий Иваныч».

В Эвиане Анатолий Васильевич продиктовал мне одну из самых своих вдохновенных и глубоких статей — «Гоголиана (Николай Васильевич приготовляет макароны)».

Весной в Морозовке Анатолий Васильевич много читал о Гоголе, в частности книгу В. Вересаева: Я читала ему вслух «Арабески», «Миргород», «Переписку»; очевидно, идея написать о Гоголе возникла у Луначарского еще тогда, но созрела эта статья только во время отдыха в Эвиане, и он продиктовал ее так, будто читал по готовому тексту; не пришлось сделать ни одного исправления, ни одной помарки.

Как–то вечером, когда Анатолий Васильевич уже был в постели, меня вызвали к телефону из Парижского полпредства. Поверенный в делах просил передать Анатолию Васильевичу, что состоялось его назначение послом в Мадрид, что письменное уведомление он получит завтра. Это было совсем неожиданно для Анатолия Васильевича. Правда, М. М. Литвинов, как–то заговаривал с ним на эту тему и Анатолий Васильевич в полушутливом разговоре дал свое согласие. Но так вдруг… Мы долго не засыпали в эту ночь, обсуждая всесторонне эту большую перемену в нашей жизни. Анатолий Васильевич никогда прежде не бывал в Испании, кроме короткого пребывания в Сан–Себастьяне, куда мы ездили из Биаррица в 1927 году, но он горячо интересовался прошлым и настоящим этой страны, ее искусством, литературой, экономикой, людьми. Кроме того, нам обоим казалось, что другая обстановка принесет обновление и в смысле здоровья. К трем часам утра мы пришли к выводу, что это назначение пришло вовремя и кстати.

Через день о назначении Анатолия Васильевича послом в Испанию было сообщено в советских газетах, а затем в международной печати, и это сообщение вызвало большие отклики в прогрессивных европейских кругах. Ежедневно на имя Анатолия Васильевича приходили письма из молодой Испанской республики — от представителей передовой интеллигенции, от молодежи, от людей искусства. Кроме советских, французских, немецких, итальянских, английских газет, я должна была теперь покупать и испанские. Накупила словарей, учебников, книг, и Луначарский предложил мне пари, что через полгода будет свободно говорить по–испански. От пари я отказалась, так как, зная его лингвистические способности, сама не сомневалась в этом.

Десятого сентября мы вернулись в Париж. Анатолий Васильевич собирался, показавшись профессору Данзело, выехать в Москву, чтобы получить там необходимые инструкции, подобрать в Москве штат посольства и затем отправиться в Мадрид для вручения верительных грамот.

В приподнятом настроении, переполненный планами, заботами, мыслями о том, как сочетать свою литературную работу и научную в Академии наук с дипломатической, да еще на далеком Пиренейском полуострове, — в таком душевном состоянии, несколько взволнованный, но оживленный, бодрый, прибыл Луначарский в Париж.

Наше полпредство решило использовать популярность и обаяние Анатолия Васильевича в дипломатических целях, и тут началось: прием у министра иностранных дел Поля Бонкура, завтрак у министра народного просвещения А. де Монзи, прием у испанского посла в Париже Мадарьяги, ответные приемы у нас в посольстве, пресс–конференция у Луначарского и т. д. и т. п.

Жили мы на авеню Клебер в отеле «Мажестик» — старом, пышном, но неуютном. Профессор Данзело настойчиво советовал воздержаться от поездки в Москву, считая, что столько дней в вагоне слишком утомительны для Луначарского, а о самолете профессор не хотел и слышать.

В это время Анатолий Васильевич получил письмо от Литвинова. Максим Максимович сообщал, что он скоро будет в Париже по дороге в Америку, просил Анатолия Васильевича дождаться его приезда, чтобы при встрече договориться обо всем, касающемся работы. Он писал, что в Мадриде уже приводят в порядок особняк, принадлежавший некогда царскому посольству. Когда дом подготовят, Луначарский выедет в Мадрид с советником и небольшим штатом для вручения верительных грамот, а через некоторое время после этого он Может поехать в Москву для устройства всех дел, государственных и личных. Анатолий Васильевич телеграфировал Литвинову, что будет ждать его приезда.

По всей вероятности, эта чересчур интенсивная деятельность в Париже была уже не по силам Анатолию Васильевичу — ему сделалось хуже. Ночью у него был сердечный приступ, пришлось срочно вызывать Данзело, поставить кровеносные банки; всю ночь у него дежурила медицинская сестра, и на следующий день мы были принуждены вернуться в клинический санаторий на улице Лиотэ, где мы были до поездки в Эвиан. Данзело решил повторить курс внутривенных вливаний «Уобоина». Он сознался, что рассчитывал на более длительный эффект предыдущего курса лечения — год–полтора, а прошло всего около двух месяцев.

На этот раз «Уобоин» не давал никаких положительных результатов; острый момент как будто прошел, но и улучшения не было заметно. Потянулись длинные, тусклые, осенние дни… В огромные окна санатория видно было серое, туманное небо, мокрая скучная улица, типичный новый квартал Парижа. Анатолий Васильевич ужасно томился, он тяготился жизнью в санатории и называл наши комнаты «аквариумом». Ему представлялось, что он по целым дням плавает в какой–то серой мути. Изредка, когда выпадали солнечные дни, ему разрешалась небольшая прогулка в Булонском лесу. В такие дни за нами заезжал полпред В. С. Довгалевский, и мы медленно проезжали по оголенным, осенним аллеям. Но даже такие прогулки утомляли Анатолия Васильевича. Все же он верил в выздоровление, ему не терпелось поскорее попасть в Мадрид, начать там свою деятельность. «Гренадская волость в Испании есть», — повторяли мы стихи Светлова.

Часто он диктовал мне деловые письма в Академию наук, Комакадемию, в Наркоминдел и разные издательства. Иногда мы спорили — брать ли с собой в Испанию дочь Ирину; я находила, что она не должна прерывать учение в Москве и может приезжать к нам только на время каникул, но Анатолий Васильевич с таким увлечением мечтал вслух, как он поведет ее на Прадо:

— Поверь, я заменю ей школу, я сам буду заниматься ее образованием.

И действительно, общение с ним могло бы заменить любую школу.

В санатории Анатолия Васильевича навещали писатели; в их числе Илья Эренбург, Виктор Финк, Е. Петров, Тристан Бернар, Шарль Раппопорт, Эльвира Кальковская, Люсьен Вожель. Бывали Михаил Кольцов и его брат художник Борис Ефимов (впоследствии они писали об этих посещениях). Михаил Кольцов очень удачно острил, был оживлен и весел, но мне его оживление показалось несколько искусственным. По счастью, Анатолий Васильевич не заметил этого, вспоминал шутки Кольцова и был очень доволен встречей. Навещал его также бывший рейхсканцлер доктор Вирт, 8 академик Карро 9 и многие другие. Нашего дорогого друга Анри Барбюса в это время не было во Франции.

Максим Максимович Литвинов по дороге в Америку остановился на неделю в Париже. Он ежедневно бывал у Луначарского; иногда его сопровождал К. А. Уманский, к которому Анатолий Васильевич относился очень тепло и с которым много общался, когда бывал в Женеве. Приезжал Николай Александрович Семашко. При нем у Анатолия Васильевича случился тяжелый сердечный приступ. Он провел несколько часов у постели Анатолия Васильевича, говорил с профессором Данзело и лечащим врачом. Семашко обнадеживал Анатолия Васильевича, рассказывал ему о недавних московских событиях. Старался успокоить и меня, но я видела, что он сам встревожен.

Между прочим, мне вспомнился еще один, весьма скромный посетитель — консьерж того дома, где Луначарский жил еще давно, в начале первой мировой войны, до своей высылки из Парижа. Старик консьерж приносил букетики фиалок и шептал мне, делая значительную мину:

— Я и тогда знал, мадам, что он будет министром.

Из ЦК партии через Санупр осведомлялись о здоровье Луначарского. Систематически навещала его врач полпредства доктор Хандрос; частым посетителем был наш полпред В. С. Довгалевский. По их инициативе я попросила профессора Данзело устроить консилиум. Он как будто несколько обиделся. Я объяснила, что у нас это принято и что в этом нет и тени недоверия к нему. Данзело предложил пригласить своего учителя, знаменитейшего профессора Лобри, но предупредил, что Лобри уже оставил врачебную практику и если сделает исключение, то только из уважения к Луначарскому.

В назначенный день в клинику приехал Лобри, встреченный нашим профессором и всем персоналом больницы как высочайшая особа; это был огромного роста здоровяк, с седой копной волос и седыми свисающими усами, похожий на запорожца. Он измерил давление золотым тонометром, подаренным ему в юбилей медицинским факультетом Парижского университета.

— Сколько лет больному?

— Через месяц будет пятьдесят восемь.

Лобр и выразил крайнее удивление: ему самому было семьдесят восемь! Прощаясь, он сказал, что Данзело прекрасный врач, лучший из его учеников и делает все, что возможно.

И в этот период, несмотря на болезнь, Анатолий Васильевич изучал испанский язык, занимался Монтескье, Бэконом, читал Марселя Пруста, Жана–Ришара Блока, Поля Валери, Т. Драйзера. Он продиктовал мне начало статьи о Прусте 10 и две прелестные одноактные пьесы: «Подкидыш» и «Ноктюрн для скрипки соло».

Однако постепенно, не замечая улучшения своего здоровья и видя, что лечение зашло в тупик, Анатолий Васильевич начал тяготиться Парижем, санаторной жизнью, оторванностью от работы и своей среды. Он с жадностью расспрашивал всех московских товарищей, навещавших его, о событиях культурной и партийной жизни в Москве. Даже в мелочах у него сказывалась тоска по московскому, русскому; ему «осточертели», как он говорил, отварные мозги и цветная капуста — его ежедневное меню в клинике (тогда врачи еще ничего не знали о холестерине); ему захотелось черного заварного хлеба, клюквенного киселя… Захотелось так сильно, что я, скрепя сердце и преодолевая робость, зашла в русский эмигрантский магазин–кафе, в нескольких кварталах от нашего санатория (как говорили русские, «у нас в Пассях»).

— Почему так давно не заходили к нам, сударыня? — спросил меня высокий с проседью человек, с военной выправкой и полковничьим басом, которого я видела в первый раз в жизни.

— Да так как–то, — пробормотала я; уж очень не хотелось, чтоб меня узнали.

— Милости просим… У нас большой выбор кавказских вин и консервов. Прямо из Совдепии. Это большевики здорово наловчились делать. Благодарствую, всегда.к вашим услугам. Русское варенье, настоящее, летом я сам варил.

Я торопливо расплатилась и только на улице свободно вздохнула. Зато «дома», то есть в санатории, триумф был полный: я принесла круглый заварной хлебец, варенье, клюквенный кисель, белевскую яблочную пастилу, баранки и т. п.

Анатолий Васильевич был очень доволен, у него даже появился аппетит. Зато дежурный врач, очень хорошенькая и неумная девушка, устроила по поводу моих покупок настоящую истерику и донесла Данзело, что его пациент ест какие–то ужасные русские блюда, безусловно алкогольные. Я предложила профессору Данзело отведать варенья и киселя; он съел по чайной ложечке, поморщился и заявил, что это не очень вкусно, но вполне безопасно.

Анатолия Васильевича так тревожили его научные и литературные дела, что он обратился с просьбой к правительству командировать к нему в Париж его литературного секретаря.

Мы ждали Игоря со дня на день. В это время приехал в Париж на медицинскую конференцию профессор Михаил Исаевич Неменов, 11 с которым Анатолия Васильевича связывали давние дружеские отношения. Он приехал к нам в санаторий, беседовал с профессором и лечащими врачами и, очевидно, выяснил, что Анатолия Васильевича, в сущности, перестали лечить. Неменов стал очень настойчиво уговаривать Луначарского поехать на юг, к морю, лучше всего в Ментону. Он считал, что климат Парижа в ноябре и декабре, пребывание в опостылевшем санатории плохо отражаются на самочувствии Анатолия Васильевича. Данзело против поездки в Ментону не возражал, обещал связать нас с хорошим врачом, постоянно практикующим в Ментоле. В последней декаде ноября из Москвы приехал Игорь; Анатолий Васильевич очень обрадовался ему — повеяло Москвой, домом, родными. Анатолий Васильевич наметил ряд работ на время пребывания на Лазурном Берегу; Игорь привез гранки статей, стенограммы речей, лекций и т. д. Решено было последовать совету профессора Неменова и выбрать для своего отдыха Ментону. Луначарский никогда там прежде не бывал; это странно, так как в юности он жил больше года вместе с заболевшим старшим братом, Платоном Васильевичем, на Французской Ривьере, а впоследствии со свойственной ему и в более позднем возрасте любознательностью и живостью повсюду разъезжал, часто гостил в Болье возле Ниццы у Максима Ковалевского, которого он впоследствии вспоминал с теплотой.

В 1925–1926 годах мы, живя в Болье, объездили все побережье и не посетили только Ментону.

Существует поговорка: «В Монте–Карло приезжают играть, в Ментону — умирать». Может быть, поэтому у меня было какое–то предубеждение, подсознательный страх при мысли о Ментоне. Но все — и доктора и знакомые — советовали выбрать именно этот курорт, самый тихий и теплый уголок Лазурного Берега.

Рядом с Ментоной, в бывшем владении принца Гримальди, жил знаменитый профессор С. А. Воронов, родом из России, натурализовавшийся во Франции еще до первой мировой войны. Мы встречались с ним на приемах в нашем посольстве; он был очень любезен и просил известить его о дне нашего приезда. В Ментоне С. А. Воронов и его младший брат Александр ждали нас на вокзале.

Я была приятно разочарована: против ожидания Ментона производила чудесное впечатление. Приехали мы двадцать девятого ноября; в Париже мокрый снег, слякоть, туман, а в Ментоне все цвело и благоухало, днем все ходили в летних костюмах, без пальто. Мы поселились в отеле «Сесиль», в части города, называемой Гараван, в глубине бухты, на самой набережной. Наш балкон выходил на пальмовую аллею, за ее ажурной листвой синело Средиземное море. Было тихо и малолюдно, сезон еще не начался. Анатолий Васильевич шутил, что Ментона — это «мировая завалинка», где на солнышке греются старики из разных стран — разумеется, старики со средствами. Жили в отеле главным образом англичане, вернее сказать, пожилые англичанки. Анатолий Васильевич уверял, что это тещи, высланные сюда зятьями для сохранения домашнего мира.

Доктор де Буглаж, рекомендованный профессором Данзело, сразу понравился Анатолию Васильевичу; он был похож на хорошего русского студента, несмотря на свое дворянское «де». Анатолий Васильевич охотно разговаривал с ним на литературные и политические темы, и вскоре я заметила, что врач смотрит на своего пациента глазами влюбленного ученика. Как–то Анатолий Васильевич сказал ему:

— Я хочу, еще пожить, хотя бы для того, чтобы написать книгу о Ленине. Это мой долг. Эта книга будет самым значительным из всего, что я сделал в жизни.

Он увлекся и горячо говорил об этой будущей книге, и врач не остановил его — он сам, затаив дыхание, слушал Луначарского.

Музыка… Эти последние дни Анатолия Васильевича были пронизаны музыкой. Несколько раз мы ездили на дневные концерты в Монте–Карло и слушали Горовица, Милыптейна, Пятигорского; слушали «Смерть и просветление» Рихарда Штрауса. Я видела, как глубоко воспринимает эту симфоническую фантазию Луначарский.

После завтрака мы иногда вместо машины нанимали фиакр и на лошадке проезжали но набережной, по «карнизу», застроенному красивыми виллами, утопающими в вечнозеленых садах.

Нас часто навещал С. А. Воронов, он приглашал Анатолия Васильевича, Игоря и меня посмотреть его обезьян. Кроме человекоподобных, содержавшихся в особом помещении, у него в огромном гроте, вырытом в горе, было около трехсот «собакоголовых», павианов. Воронов в тот период работал над проблемой рака, и павианы ему были нужны для опытов. Вокруг грота был глубокий ров с гладкими, покрытыми цементом стенами; через ров в грот можно было пройти по подъемному мосту; все это показалось мне интересным, но несколько жутким.

Анатолий Васильевич был только однажды в замке Гримальди: сердце не позволяло ему подниматься по дорожкам парка, а для машины они были чересчур узки.

— Даже это мне недоступно, — сказал Анатолий Васильевич с горечью.

Перед рождеством доктор Бушаж уехал: у него заболела скарлатиной дочь, которая училась где–то недалеко от Ментоны; на время отсутствия он передал Анатолия Васильевича своему коллеге. Мы были этим очень огорчены, особенно потому, что этот новый врач производил впечатление грубого и черствого человека. Возможно, что у него была неприязнь к Анатолию Васильевичу чисто политического, антисоветского характера. Несмотря на это, мы решили довериться рекомендации доктора Бушажа и приглашать его коллегу.

Газеты сообщили о смерти замечательного актера и деятеля французского театра Фирмена Жемье. Луначарский встречался с ним еще до революции, когда Жемье работал с Антуаном, а во время приездов Жемье в Москву и наших в Париж мы всегда виделись, и всегда общение с ним было интересным и непринужденным. Луначарского очень опечалило известие о смерти Жемье; он продиктовал мне статью «Фирмен Жемье», которая была помещена в «Известиях» за две недели до траурного объявления о кончине Анатолия Васильевича. 12 В этой статье Луначарский пишет: «…у нас были действительно прекрасные отношения, и я горжусь этим. Я с великим удовольствием вспоминаю наши встречи как в Москве, так и в Париже…»

Все кругом готовились к рождественскому празднику. Я тоже купила маленькую елочку, а по здешнему обычаю повесила на люстре в нашей столовой ветку омелы, похожей на гнездо и переплетенной золотыми нитями. Я цеплялась за малейший повод, чтобы как–то расцветить жизнь Анатолия Васильевича в Ментоне. Мы решили в сочельник спуститься в ресторан, где готовился парадный обед, было много цветов и разукрашенных елок. Я отлучилась на час и, вернувшись, застала Анатолия Васильевича в очень плохом состоянии; он продолжал настаивать, что мы непременно должны выйти к табльдоту, но вскоре сам убедился в невозможности этого. Пришлось ему лечь в постель, медицинская сестра поставила банки, сделала укол камфары, и мы с Игорем сидели у его кровати и говорили о Москве, о близких, о друзьях. Двадцать пятого ему стало лучше, пришел врач, сделал ему внутривенное вливание и сказал, что не возражает против того, чтобы Анатолий Васильевич послушал дневной концерт в Монте–Карло двадцать шестого декабря.

Нас пригласил Воронов на обед в первый день рождества, но я позвонила ему и предупредила, что мы не сможем приехать.

На второй день рождества, двадцать шестого, на два часа дня я заказала автомобиль для поездки в Монте–Карло. Я пыталась отменить эту поездку, но заметила, что Анатолия Васильевича это расстраивает, и скрепя сердце согласилась. В ночь на двадцать шестое я услышала, что в смежной с моей комнате Анатолий Васильевич, несмотря на принятое снотворное, не спит; я перешла в его комнату и устроилась на диванчике; мне казалось, что он заснул; вдруг он сказал мне:

— Будь готова. Возьми себя в руки. Тебе предстоит пережить большое горе.

Сердце у меня сжалось до боли, но я овладела собой и принялась уговаривать его и себя, что еще пять–шесть недель в Ментоне — и он сможет поехать сначала в Мадрид, а затем, к весне, в Москву. Я сама верила этому, вопреки всему хотела верить.

— Мне нужно три года, еще три года. Я многое успею сделать за эти три года. Я напишу книгу о Ленине, я не буду разбрасываться, как раньше.

Он заснул, успокоенный.

Двадцать шестого утром Анатолий Васильевич не захотел оставаться в постели; он надел пижаму и вышел в нашу маленькую столовую пить кофе. День был солнечный, сверкающий; с набережной в открытые двери балкона доносились веселые голоса праздничной толпы. У нас была елочка, над столом висела омела, в вазах благоухали туберозы и гвоздика. Но на душе у меня было тревожно и мрачно. Игорь, который по утрам сам делал Анатолию Васильевичу уколы камфары, потихоньку сказал мне, что пульс у Анатолия Васильевича очень плохой, особенно до приема строфантина.

После завтрака Анатолий Васильевич сидел в кресле, и я читала ему вслух утренние газеты. В них было сообщение о столкновении двух пассажирских курьерских поездов на пути Страсбург — Париж, о сотнях убитых, множестве тяжелораненых. Я, принимая во внимание состояние Анатолия Васильевича, решила пропустить это печальное известие. Но оно было напечатано очень крупным шрифтом, и Луначарский заметил его:

— Что случилось? Почему ты не читаешь всего?

Он потянулся за газетой. Пришлось прочитать… Анатолий Васильевич ужасно близко принял к сердцу эту катастрофу: он решил немедленно послать телеграмму с соболезнованием в Париж Полю Бонкуру 13 и тут же продиктовал мне текст телеграммы.

Едва я успела закончить переписывать набело телеграмму, как (пришел врач, чтобы сделать вливание. Это было около полудня. Врач и Игорь были около Анатолия Васильевича; я, чтобы не мешать им, отошла к балкону. Обычно вливания проходили совершенно безболезненно, но в этот раз врач очень долго возился, и я услышала, что Анатолий Васильевич застонал.

— Толя, что случилось?

— Этот болван расковырял мне руку. Он ни черта не умеет, — ответил Анатолий Васильевич и тут же любезно обратился к врачу: «Je vous en prie, dogteuer, continuer». («Прошу вас, доктор, продолжайте».)

Но вливание так и не удалось сделать. У Анатолия Васильевича начался ужасный приступ стенокардии, его раздели, уложили… Камфара, горчичники, горячие компрессы на сердце — ничто не помогало. Боль была ужасающая, но он все время был в полном сознании. Он говорил со мной и с Игорем по–русски, по–французски с доктором и ни разу не ошибся, не оговорился. Он сказал:

— Я не знал, что умирать так тяжко.

Я умоляла доктора вызвать еще врачей, послать за кислородными подушками, я вспомнила, что слышала об уколах адреналина в тяжелых случаях. Этот самодовольный, равнодушный человек только пожимал плечами:

— Мы делаем все, что возможно.

Он велел подать шампанское и налил Анатолию Васильевичу ложку шампанского. Анатолий Васильевич отвел его руку:

— Нет, шампанское я пью только из бокала! Я налила бокал, он сделал глоток…

Я все время меняла ему горячие припарки на груди.

— Горячее! Горячее! Кипяток! — требовал врач. Анатолию Васильевичу захотелось приподняться на подушках, и он попросил Игоря помочь ему. Я отозвала врача в сторону и умоляла, заклинала его позвать еще врачей.

— Доктор! — отчаянно закричал Игорь. Мы бросились к кровати…

Все было кончено. Анатолий Васильевич Луначарский скончался двадцать шестого декабря в половине шестого вечера.

Дальше — все как в тумане… Помню, что сияющая, праздничная, совсем летняя погода внезапно сменилась ливнем, бурей, такой редкой на Лазурном Берегу. Море бушевало, ветер гнул и рвал ветви пальм и бананов, снег и дождь слились в одну сплошную завесу, как будто и в природе было то же горе, тот же протест против нелепой, несправедливой смерти.

Игорь звонил в полпредство в Париж, телеграфировал в Москву. Какие–то люди хлопотали вокруг тела Анатолия Васильевича Луначарского. Его увезли в кладбищенскую часовню на горе — в гостинице не разрешалось его оставлять.

В Ментоне сразу узнали о смерти Луначарского. Как ни странно, в этом фешенебельном месте тогда был коммунистический муниципалитет, и многие жители Ментоны присылали цветы и соболезнующие письма. Рано утром приехали двое сотрудников из Парижского полпредства; мы все поднялись в часовню. Каким–то непередаваемым трагизмом веяло от этой белой часовни, окруженной черными кипарисами: внизу синело море, а вверху по склону тянулись бесконечные кресты кладбища, города мертвых. «В Ментону приезжают умирать»…

Ночью мы выехали в Париж. Гроб с телом Анатолия Васильевича находился в особом вагоне.

Смутно помню встречу на вокзале в Париже. Смутно помню убранный черным траурным крепом зал полпредства. Знакомые лица сотрудников полпредства и торгпредства, товарищей: Кагпена, Жака Садуля, Вайяна–Кутюрье.

Речи искренние, горестные. Довгалевскому после выступления сделалось дурно…

Тогда я не знала, что он сам обречен и переживет Анатолия Васильевича меньше чем на полгода.

Вечером вагон с гробом Анатолия Васильевича отправили в Москву, этим же поездом уехала и я с Игорем и двумя товарищами из полпредства. На Северном вокзале собрались провожающие… Кто–то мне говорил слова участия и дружбы, кто–то успокаивал. Вдруг совсем близко, у самого лица, я увидела усатую краснощекую физиономию типичного парижского рабочего. Это был носильщик. Он крепко сжал мою руку:

— Мужайтесь, товарищ, вам нужно много мужества. Он отлично боролся за рабочий класс, славный товарищ Анатолий.

Остальное — прощание в Колонном зале, похороны на Красной площади, статьи и речи — сохранилось в документах и в памяти многих советских людей.

Источник: lunacharsky.newgod.su

«…Денисов вытащил из-за брючного ремня пистолет и выстрелил Маслову в затылок. Круглая голова Маслова дернулась вперед и упала на грудь. Максим замер в своем кресле с широко распахнутыми глазами. Его нижняя челюсть отвалилась, рот широко раскрылся. В этот широко раскрытый рот и влетела пуля калибра 6,35. …Денисов покинул квартиру глубокой ночью, под утро. Он обыскал все, что только можно обыскать, дважды перебрал тряпку за тряпкой, вещь за вещью. Перерыл все ящики и полки, отодвинул от стен мебель. Денег не было нигде. Он прошагал два квартала по спящим улицам, вышел на освещенный фонарями проспект и остановился на обочине, ожидая такси. – Да, не такие уж они были дураки, – сказал вслух Денисов. – Просто сегодня не мой день…»

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Суд Линча (А. Б. Троицкий) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

– Итак, мы не нашли на квартире твоей бывшей жены ничего интересного, ровным счетом ничего, – подвел итог Мельников, поворачивая ключ в замке зажигания. Он тронул «Жигули», взглянув на сидевшего рядом Леднева. – Старая записная книжка, паспорт. Небогатый улов. Вековая пыль на зеркалах, залежи засохшей косметики.

– Я же говорил, Елена бывает в городе один-два раза в месяц, не чаще, – сказал Леднев.

«Еще мы нашли несколько картонных ящиков с пустыми бутылками на балконе, – добавил Леднев про себя. – Два-три десятка пустых посудин под мойкой на кухне. Это много. Мельников видел всю эту стеклотару, словно в приемном пункте побывал. Можно представить, что он решил для себя, что подумал о Лене. Впрочем, неважно, что он там подумал. Лишь бы помог её найти».

– Сейчас отправляемся на дачу, авось, там больше повезет, – Мельников стал насвистывать мелодию из оперетты «Вольный ветер».

– Придется прокатиться, раз уж начали, – сказал Леднев.

Быстрая езда не развеяла его сумеречного настроения. «Эти залежи пустых бутылок. Боже, сколько же она пила в последнее время, – думал Леднев. И я видел, что она медленно умирала, но ничего не смог поделать. Ведь видел, что она умирала. По капле, по маленькому кусочку, изо дня в день. Еще год, может, два года такой жизни – и конец. Два года – это в лучшем случае. И ты не захотел для неё ничего сделать. Видел, что она умирает, и ничего не сделал. А что я мог сделать? – спросил себя Леднев. – Что я мог для неё сделать? Бывшая жена. Она сама, взрослый человек, делала свою жизнь. Она выбирала себе друзей, не спрашивая меня. Не друзей, собутыльников, – поправил себя Леднев. – Выбирала собутыльников, потому что друзей у неё почти не осталось. Скорее всего, и не было этих друзей никогда. А ей уже ни до чего не было дела, полное равнодушие ко всему». Леднев вспомнил лицо жены с неестественно большими, блестящими зрачками.

«Что бы с ней ни случилось, пусть самое плохое, она сама выбрала эту дорогу. Но этой дорогой она пошла, когда ты ещё был рядом и мог помешать. Но ты не помешал, ты на все смотрел сквозь пальцы. Потому что так тебе удобно, – упрекнул себя Леднев. – Она ведь не колется, не курит всякую дрянь, говорил себе ты и успокаивался. Ну, рюмка, другая рюмка, третья… Ну, друзья, застолье, ещё застолье и еще. Вокруг известные артисты, большие чиновники. Все они в своем большинстве ведут такую жизнь. От стола к столу. Да, Лена слегка увлекается, не рассчитывает свои силы. Ее слишком часто видят пьяной посторонние люди. И что в итоге? Лену перестали снимать в кино, потом отодвинули на задний план и, наконец, выкинули из театра».

«Она все время не в форме, – заявил главный режиссер театра. – Ну, поймите меня, – сказал тебе тогда Бучинский. – Я не могу работать с артистом, который даже не берет на себя труд заучить наизусть собственную роль. А это именно так. Молодые ребята, талантливые, вчерашние выпускники театральных вузов, перспективные, мечтают о любой роли, самой маленькой, ждут её, как ворон крови. Они готовы работать день и ночь, забесплатно работать, лишь бы выйти на подмостки. Лишь бы их заметили, оценили. А ваша супруга… Несколько раз она срывала спектакли. Человек менее терпеливый, чем я, давно бы выставил Елену Викторовну. Репетиции она посещает через одну или реже. И при этом мнит себя примадонной экстракласса. Не понимаю, как можно так заблуждаться в оценке собственных способностей. Кстати, я разговаривал с директором театра о вашей супруге, ставил, так сказать, вопрос. Если раньше он колебался, то теперь полностью меня поддерживает. Можете подняться к нему, услышите то же самое».

«А что ты ответил Бучинскому? – спросил себя Леднев. – Ты что-то лепетал в оправдание жены, что-то маловразумительное, жевал кашу. Так же нельзя, сплеча рубить нельзя. Дайте Лене последний шанс». «Поверьте, я не рублю, – усмехался Бучинский, – Как сказал герой одной бездарной пьесы: это решение выстрадано бессонными ночами. Ничем не могу помочь вашей супруге. У неё полное отсутствие самокритичности при весьма скромных способностях, да. А насчет последнего шанса… Я уже давал ей сто один последний шанс. При всем уважении к вам, известному кинорежиссеру, ничем не могу помочь. Простите».

Ты пришел домой и в нескольких словах передал Лене разговор с Бучинским. Она рассмеялась, зло рассмеялась, так зло, будто это ты виноват во всем случившемся. Она смеялась, а на её глазах блестели слезы, и сперва непонятно было, то ли это начинается истерика, то ли смех искренний, просто смех и только. «Можешь больше не приходить в театр, – почти закричал ты. – Не трудись. Тебя там никто не ждет». «Что ты ещё сказал Бучинскому?» – спросила Лена, переведя дыхание. «Сказал, что мы обязаны бороться за человека, а не бросать его в трудное для него время».

Слезы уже высохли, как не было этих слез. Вместо них в глазах Лены появились две холодные сухие льдинки: «Ты в своем репертуаре, Иван. Нахватался где-то нравоучительных высказываний. И теперь жонглируешь ими. Надо же такое придумать: мы должны бороться за человека. Какая пошлость, чушь какая. И что же ответил Бучинский?» «Ответил, что каждый человек должен бороться за себя сам. И он прав, он трижды прав. Каждый должен бороться за себя сам. Ты сама должна что-то решить, а уж потом рассчитывать на чужую помощь», – ты сказал это с жаром, убежденно.

Ты говорил ещё что-то, говорил и видел, Лена больше не слушает тебя, она уже где-то далеко-далеко, сама в себе, в своей душе, в своих мыслях. Она молчала, сидела с каменным застывшим лицом и молчала.

«Ты разговаривал с Бучинским, – наконец сказала она вслух, словно самой себе. – Разговаривал с этим ничтожеством и спокойно сносил эти плевки в меня, мне в лицо. Этот Бучинский занят только своей голубизной, педик поганый. Про молодых актеров он тебе говорил? Конечно, говорил. Какие они талантливые, работоспособные какие. Как же… Выбирает себе среди них партнеров, ставит гомаков этих на первые роли за особые отличия в собственной койке. А молодые дают ему, потому что иначе нельзя, дают этому сифилитику. То же мне, режиссер. У него, по-моему, и сын от мужика родился. А ты его слушал, внимал. Он, случайно, не предложил тебе уединиться? Хороша была бы парочка. Две творческие личности сливаются в едином порыве», – она рассмеялась громко и зло.

«Прекрати, речь сейчас не о Бучинском», – не имело смысла продолжать разговор. «Хорошо, тогда поговорим обо мне. Режиссер, – Лена назвала известную фамилию, – таскает свою жену из фильма в фильм. – Или она его таскает, не важно. Главное, они вместе, помогают друг другу жить. И пусть фильмы этого хмыря слова доброго не стоят. Главное – они вместе. А ты? Дал мне в одной ленте эпизод, сделал доброе дело. То есть отделался. И теперь получил право учить меня и ещё союзника себе нашел – пидора Бучинского», – льдинки в глазах Лены растопились в слезы.

«Характерной роли для тебя в моих лентах не было», – ты пытался оправдаться. Вот ведь как, оказывается, ты сам виноват в том, что жену турнули из театра, все виноваты, кроме неё самой. Тогда ты еле сдержался, чтобы не влепить Лене пощечину.

«Просто я старею, – сказала она и заплакала так горько, что твое сердце превратилось в болезненный твердый комочек. – Я старею и больше не нужна никому. Теперь меня можно выбросить на улицу. Стареющая актриса, какая это жалкая роль», – Лена все плакала и плакала. А ты стоял над ней и не мог понять, что же сейчас делать, то ли ругаться, рвать горло, доказывая свою правоту, то ли признать, хотя бы внешне признать, её правоту. Ты сел с ней рядом на диван, обнял за плечи, сказал какие-то банальные утешительные слова, пообещал снять её в своем новом фильме.

Пообещал, но опять не выполнил обещания. Лена оказалась не в форме и не в настроении. После этой истории с её отчислением из труппы она уже редко когда бывала в форме. В тот день что-то кончилось между вами, что-то оборвалось и больше не соединилось. Да, больше уже не соединилось.

– Сейчас поворот налево, – сказал Леднев, оторвавшись от мыслей.

Мельников остановил машину в левом ряду, ожидая, когда освободится встречная полоса и можно будет сделать левый поворот на узкую дорогу, уходящую в лес под прямым углом от основного шоссе.

– Теперь я припоминаю, как дальше ехать, – сказал Мельников. – Собственно, здесь и припоминать нечего. Одна дорога прямо до дачи. Ты мне так толком и не рассказал, чем закончился твой поход в отделение милиции.

– Лена прописана в своей однокомнатной квартире, значит, заявление об её исчезновении я должен подавать по месту прописки, -то ли спросил, то ли в утвердительном тоне заявил Леднев. – В отделении милиции сказали: сидит ваша бывшая супруга где-нибудь у самого Черного моря на пляже среди симпатичных людей, а вы тут с ума сходите, занятых людей ставите на уши.

– Так приняли твое заявление?

– Из дежурной части меня направили к следователю. Следователь оказался каким-то утомленным существом, будто всю прошлую ночь разгружал мешки. Он все пил воду из графина, стакан за стаканом, пока, наконец, графин не опустел. Потом ерзал на стуле. Наконец, запер свои бумажки в сейфе, выпроводил меня в коридор и ушел куда-то с этим пустым графином. Вернулся только через четверть часа, пустил меня в кабинет и стал пороть какую-то чушь. Мол, по статистике женщины чаще мужчин пропадают, потом, в конце концов, находятся сами, без помощи милиции. И как-то криво усмехался. Спросил, когда исчезла бывшая супруга, и кто её видел, по моим данным, в последний раз. Он действовал мне на нервы.

– На месте следователя я задал бы тебе тот же самый вопрос. И дальше что?

– Дальше я рассказал все известные мне обстоятельства, все, что я знаю об исчезновении Лены, потом я изложил все это письменно в своем заявлении, – Леднев выбросил окурок на дорогу. – То есть, я уже сочинил заявление дома, отпечатал его на машинке, раскрыл папку и протянул следователю полторы странички машинописного текста со своей подписью. Он взял бумаги из моих рук: «Ну, с заявлением, наверное, мы спешить не будем. Сейчас это не имеет смысла. Факт исчезновения вашей бывшей жены не установлен. Сейчас сезон отпусков. Если по каждому такому случаю возбуждать дело, придется искать пол-Москвы. Подождем неделю-другую. Если она не найдется, продолжим разговор». «Может, лучше через месяц прийти?» – спрашиваю. «Лучше через месяц», – сказал следователь и налил себе воды из графина. Он оставался очень серьезным, даже моей иронии не заметил.

– Ему деньги не за то платят, – заметил Мельников. – Сейчас налево? Вот память, последний раз приезжал сюда Бог знает когда. А дорогу помню. С такой памятью можно жить. Как думаешь?

– Можно, – буркнул Леднев, ему не нравилось веселое настроение Мельникова. – Ты меня вообще-то слушаешь? Что за привычка задавать вопросы и не слушать ответы?

– Вообще-то я тебя слушаю, – кивнул Мельников. – Просто примерно, в общих чертах, уже представляю, что произошло дальше.

– И что, по-твоему, было дальше?

– Ты сказал: «Если не примете заявление, я обращусь к начальнику отделения или выше». Следователь ответил, мол, это ваше право, вы можете обращаться к кому угодно, вам лишь повторят мои слова. Ты отправился к начальнику отделения милиции. Он тоже попросил повременить с заявлением, ты обещал пожаловаться в прокуратуру, пойти дальше по начальству. Наконец, ты представился: я режиссер такой – то, такой-то, мое имя многим известно, дело может получить огласку, резонанс и все такое. В конце концов, начальник вызвал к себе твоего следователя и приказал ему принять заявление. Так дело было?

– Почти что так, – кивнул Леднев.

– Настырность ты проявил, молодец. Кстати, со своей бумагой мог бы сразу обратиться на Петровку в ГУВД, в отдел лиц, пропавших без вести и идентификации неопознанных трупов.

– Лучше было на Петровку идти?

– Одна контора, в общем-то. Они должны искать Елену Викторовну и будут искать. Можно им немного помочь, облегчить задачу. Вот мы и стараемся это сделать.

Шлагбаум в красно-белую полоску перед въездом на территорию дачного поселка оказался, как всегда, поднят. Будка сторожа, застекленная сверху, как всегда, пустовала. Асфальт обрывался сразу за шлагбаумом, сменяясь разбитой грунтовкой с глубокими колеями.

– Разве я не сказал? У меня нет ключей, – Леднев открыл дверцу и вылез из автомобиля. – Ключи оставались только у Лены.

– От собственной дачи ключей не держишь? – Мельников вытащил с заднего сиденья дорожную сумку с надписью: «Аэрофлот».

– После развода дачу переоформили на Лену, – Леднев подергал калитку с приколоченным к ней почтовым ящиком. – Свой дубликат ключей я отдал Лене, жест доброй воли сделал, – он поднял крышку почтового ящика и заглянул в его черную глубину. – Пусто.

– А ты рассчитывал обнаружить письма с угрозами расправы и обратным адресом? – Мельников наклонился над замком. – Так, с этим мы как-нибудь справимся, замок вшивенький.

Он расстегнул «молнию» сумки и нашарил на её дне долото с длинной деревянной ручкой. Сбросив сумку с плеча на землю, он вогнал долото в широкую щель между калиткой и заборным столбом. Он навалился на длинную ручку корпусом, используя инструмент как рычаг. Ржавые петли скрипнули. Сделав полшага назад, Мельников толкнул калитку плечом.

– И вся работа, – Мельников бросил в сумку инструмент, потрогал пальцем короткий язычок замка. – Еще послужит.

Леднев посмотрел на ветви яблони, перекинувшиеся через забор, вошел на территорию участка и зашагал к дому по тропинке, вымощенной бетонными плитами. «Давно здесь не ступала нога человека», – эта фраза вдруг пришла на ум, и Леднев был готов произнести её вслух, но суеверно смолчал: Мельников и без комментариев все видит. Густая молодая трава по краям дорожки, трава, прорастающая между бетонными плитами. Перед глазами Леднева мелькнула и исчезла в ветвях яблонь птица с пестрым оперением. Солнце вдруг брызнуло лучами из-за облака, в этих лучах кирпичная кладка дома проступила рельефно, выразительно. Поднявшись на крыльцо, Леднев потянул на себя дверную ручку. Потоптавшись на ступеньке, он постучал в дверь кулаком. Глухой звук этих ударов возник и замер. Солнце спряталось в высоком облаке, Леднев спустился на ступеньку ниже.

– Два врезных замка, – сказал откуда-то из-за его спины Мельников. – Пожалуй, дверь не станем трогать. Пойдем, глянем с другой стороны дома.

Спустившись с крыльца, Леднев, путаясь ногами в траве, зашагал за Мельниковым, озираясь по сторонам, выискивая и находя все новые приметы неухоженности земли, яблоневого сада. Обогнув угол дома, бочку под жестяным желобом, полную дождевой воды с утонувшим в ней мышонком, плавающим кверху желтым брюшком, Мельников остановился под окнами веранды.

– Отсюда дверь в комнату запирается? – спросил он.

Мельников расстегнул вторую пуговицу рубашки.

– Сейчас что-нибудь придумаю, – исчезнув, Леднев вернулся через пару минут покряхтывая. Самодельная сваренная из металлических уголков лестница доставала до окон веранды.

– Тяжеловат я, чтобы в форточки лазить, – проворчал Мельников, поднимаясь наверх. – Слава Богу, хоть верхний шпингалет поднят. А вот нижний опущен. Вот это маленькое стекло внизу придется выставить. Если разбить, не возражаешь?

– Бей, – вышагивая взад-вперед под лестницей, Леднев поскользнулся на пустой бутылке, чуть не упал, со злости выругался.

Через полтора часа Леднев, устроившись в кресле напротив камина, выложенного светлыми с голубым рисунком изразцами, задрав ноги на журнальный столик, смотрел, как колышутся оконные занавески. Через распахнутые настежь окна комнаты быстро выветривался кислый запах нежилого помещения, теперь дышалось легче. Леднев курил, стряхивая табачный пепел в свернутый из старой газеты кулечек. Мельников запретил ему ходить по дому, прикасаться руками к вещам, усадил в кресло.

Натянув на руки резиновые перчатки веселого розового цвета, Мельников, начав со второго этажа, стал медленно обследовать дом. Он выдвигал ящики комода, перетряхнул бельевую тумбочку, зачем-то осмотрел потолок, отодвинув в сторону диван.

Леднев наблюдал за этими манипуляциями, перемещая взгляд с предмета на предмет. Вот фотография сына на каминной полке, чуть наклонив голову вперед, он делает вид, что нюхает шляпку большого мухомора, который держит в руке. Сыну весело, на этом снимке ему лет пятнадцать. Другая фотография: Леднев на фоне старого душа на задах участка копает грядку. Рядом, стоит фарфоровая фигурка пастушка, привезенная из Венгрии. Календарь на позапрошлый год, приколотый к стенке конторскими кнопками: море, парусник на волнах, какие-то люди в белом на его палубе. Леднев зевнул, погасил окурок о подметку ботинка и опустил его в бумажный кулек.

«Странное чувство, будто возвращаешься в свой родной дом, где ты не жил много-много лет, – думал Леднев. – Возвращаешься, а дом уже не твой, дом уже забыл тебя. Вообще забыл людей. В нем поселились привидения. Они живут своей жизнью и не обращают на тебя, чужака, никакого внимания. И тебе нужно уходить, потому что время упущено, ничего уже не вернуть и не исправить».

– Что ты ищешь, Шерлок Холмс?

– Если бы я сам знал, что искать, – задрав голову кверху, Мельников проследовал вдоль комнаты до самого подоконника. – Ищу открытки, письма, пятна крови, пятна спермы. Сам не знаю, что ищу.

– Это на потолке ты сперму ищешь?

Леднев, устав сидеть спокойно, покрутил головой из стороны в сторону и сплел кисти рук на затылке.

– М-да, пусто, везде пусто, – Мельников поднялся на ноги. – Такое впечатление, будто кто-то очень тщательно убирал дом. Вымыл полы, протер пустые бутылки тряпкой, а также поверхности стола, полок, ручки дверей. В холодильнике только пара банок консервов и початая бутылка коньяка, чистота и пустота, – Мельников подошел к каминной полке. – Да, и здесь тоже вытирали пыль. Как-то это нелогично. Если хозяйка покидает дом, вряд ли она станет перед отъездом вылизывать этот дом. Все равно пыль соберется к её возвращению, так ведь? – не дождавшись ответа, Мельников присел на корточки, запустил руку в резиновой перчатке в горсточку золы в камине. – Она часто топила камин?

– Не знаю, часто ли. Ее привычки за последнее время изменились.

– В каком месте Елена Викторовна хранит лекарства? Домашняя аптечка у неё есть?

– В среднем ящике кухонного стола, там, кажется, – Леднев сунул в рот новую сигарету. – Что ты там в камине выкопал?

– Игла от одноразового шприца, толстая, довольно тупая, видимо, китайское производство, – Мельников протер иглу носовым платком. – Пластмассовый шприц, скорее всего, сгорел вместе с упаковкой, а вот иголочка осталась.

Он положил иглу на журнальный столик перед Ледневым и вышел из комнаты. Мельников вернулся через пару минут, поставил на столик две коробочки из светлого картона, раскрыл верхнюю.

– Слушай, Иван, я задам тебе несколько идиотских вопросов. Скажи, как попали сюда на дачу сердечные глюкозиты? – Мельников ткнул пальцем в коробочку. – Я имею в виду строфантин, вот эти ампулы.

– Это лекарство я покупал, – Леднев затянулся сигаретой. – Несколько лет назад.

– Разве у Елены Викторовны больное сердце?

– Здоровое сердце, абсолютно здоровое. Тогда Лена тяжело перенесла воспаление легких. Она отказывалась ложиться в больницу, да и я этого не хотел. Наняли сиделку, которая жила здесь, пока Лене не стало легче. Сюда же и врачи приезжали. Тогда и рекомендовали это лекарство, помню, полкубика внутривенно, чтобы поддержать сердце. А потом Лена выкарабкалась. Что, собственно, тебя насторожило?

– Ну, строфантин довольно сильный препарат. В малых дозах он, конечно, почти безвреден. Полкубика внутривенно – это лекарство. От пяти кубиков останавливается сердце. Пять кубиков – смертельная доза. Вот игла от шприца, вот почти пустая коробка из-под строфантина, только две ампулы и остались. Сам делай выводы.

Мельников вынул из сумки блокнот, раскрыв на чистой странице, придвинул Ледневу, протянул шариковую ручку.

– Теперь напиши мне имена и фамилии, если помнишь, телефоны её подруг. С кем она поддерживала отношения, вспоминай.

– Трудно сказать, с кем она поддерживала отношения, – Леднев задумался. – Мы ведь в разводе, я не мог наблюдать за Леной изо дня в день. Ты понимаешь, я не нянька своей бывшей жене. Я не хотел лезть в её жизнь. Ты хочешь спросить, был ли у неё любовник, сожитель?

– Если она не найдется в ближайшие дни живой и невредимой, тебе придется отвечать на эти неприятные вопросы в официальном порядке, – Мельников откашлялся. – Личную жизнь Елены Викторовны, хочешь ты того или нет, придется выставлять напоказ, по крайней мере, перед следователем. Положение щекотливое, понимаю. Но дело начато, официально принято к производству, придется идти до конца.

– Что значит, идти до конца?

– Это значит, что ты, именно ты останешься, по крайней мере, на первых порах, центральной фигурой всего следствия, – Мельников кашлянул в кулак. – Ты – главный свидетель. Будь готов ко всяким скользким вопросам и вообще ко всей этой тягомотине. Преступления в отношении бывших жен чаще всего совершают их бывшие мужья. Это статистика. Потом преступники приходят с заявлениями в милицию: найдите, жить не могу без нее.

– Ты на что, Егор, намекаешь? – Леднев свел брови на переносице.

– Да на то намекаю, что нет у тебя ключей от дачи, а от квартиры Елены Викторовны почему-то есть. Кто, по-твоему, убирался здесь, в доме, да так убирался, что не осталось даже следов пальцев? Все это у тебя спросят и запротоколируют ответы. В следующий раз вызовут тебя, зададут те же самые вопросы, но другими словами, заполнят протокол дополнительного допроса свидетеля и попробуют подловить на разночтениях. На месте того следака, ну, что все воду пил из графина, я так бы и сделал. За тебя взялся бы, как следует взялся. Думаю, он так и сделает, если не полный дурак.

– Ты думаешь, я поспешил, когда обратился в милицию?

– Уголовное дело не возбуждено и не будет возбуждено, пока не установлен факт исчезновения. Так что, не торопись сушить сухари. Слабое утешение, но человек не иголка.

– Хорошо, – кивнул Леднев. – С чего начнем?

– Вот с этого и начнем, – Мельников ткнул указательным пальцем в чистую страницу блокнота. – Вспомни имена всех друзей Елены, тех людей, с которыми она поддерживала отношения. А я пойду прогуляюсь. Где тут найти сторожа?

– Возможно, в сторожке валяется, болеет. Толку от него все равно чуть. У него два состояния: или пьяный, или с похмелья.

Мельников вернулся через час.

– Немного же ты вспомнил, – сказал он, принимая из рук Леднева блокнот. – Всего-то четыре имени.

– Раньше Лена знала пол-Москвы. Постепенно, как-то незаметно этот круг сужался и, наконец, превратился в маленькое колечко. Вот такое маленькое, – Леднев соединил большой и указательный пальцы. – Может, у самой Лены не оставалось сил на дружбу. В последнее время у неё часто были приступы депрессии.

– Первым ты поставил продавца-консультанта автосалона «Прима-Текс» Кирилла Михайловича Лучникова. Почему именно он на первом месте?

– Кажется, его продвинули по службе, теперь он старший продавец – консультант. Когда мы расставались с Леной, ну, когда все шло к концу, у неё была интрижка с этим Лучниковым. Так мне тогда казалось. Просто интрижка. Они познакомились на международном автосалоне, точнее, их познакомили. Я, разумеется, смотрел на все это сквозь пальцы. Возможно, после нашего развода их отношения вошли в новую фазу. Мне известно, что Лучников несколько раз приезжал сюда и даже оставался ночевать.

– Что у него за машина, не помнишь? Хотя бы цвет её.

– Год назад была белая «восьмерка», теперь не знаю. Вообще этот Лучников моложе Лены, не знаю, почему она его заинтересовала. Сам он разыгрывает из себя такого мужественного типа, без лишних предрассудков и комплексов.

Мельников убрал блокнот в сумку, на смену ему достал и разложил на столике карту области.

– На втором месте у тебя некто Саня Почивалов. Это что за хрен?

– Наш с Леной общий знакомый. Сотрудничает с некоторыми газетами, рецензии и все такое. Вечно трется возле людей искусства, актеров, певцов, всем друг. Человек на подхвате: сбегай за бутылкой, помоги надеть шубу. «Вы служите искусству, я служу вам» – это его поговорочка. Из приличных домов его давно турнули, сомнительная личность.

– У него была связь с Еленой Викторовной?

– Упаси Боже. Далее в моем списке Инна Глебовна Бовт, массажистка, приезжала к Лене на дом. Чаще всего они пили кофе с ликером и сплетничали. А Лена щедро платила за эти визиты. Я как-то сделал невинное замечание этой Бовт, после этого она прекратила посещать наш дом. Агафонова – это бывшая актриса, знакомая Лены по театру. Вряд ли она хоть что-то знает. Ты собираешься поговорить с этими людьми?

– Это успеется, – Мельников поводил пальцем по карте. – Дача находится примерно вот здесь. В районе как минимум две-три больницы и два-три морга. Прибавь к этому два соседних района, туда тоже нужно съездить. Значит, ещё как минимум четыре больницы и четыре морга. Еще плюс два ведомственных госпиталя.

– Мне тебя сопровождать?

– Вот уж нет, – Мельников мотнул головой. – От тебя только лишние вопросы. Желательно, чтобы ты находился дома, чтобы я мог с тобой связаться. Сиди, работай над своим сценарием.

– У меня башка другим занята, не сценарием.

– Тогда раскладывай пасьянс, это успокаивает, – Мельников сложил карту. – Теперь другой вопрос, финансовый. Мои услуги не будут стоить ни копейки. Но деньги все-таки могут потребоваться. Действовать придется, как частное лицо. А информация чего-то да стоит. Как думаешь?

– Сколько? – Леднев вытащил бумажник. – Не стесняйся, я сейчас при деньгах.

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Суд Линча (А. Б. Троицкий) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Источник: kartaslov.ru